Напряжение Достоевского
В этом отношении Достоевскому действительно нет равных: у него на одной странице можно найти десяток смыслов, причем нередко противоположных друг другу. Быть настоящим писателем всегда означает испытывать предельное напряжение между двумя полюсами. Если у Толстого такими полюсами были «жизнь» и «смерть», то у Достоевского – «идеал Мадонны» и «содомский идеал», то есть беспредельная высота и безнадежная низость. Человек Достоевского рвется одновременно в рай и ад, и это создает невиданное в истории литературы напряжение, способное и созидать душу, и сокрушать ее. Вот почему творчество Достоевского требует ответственного чтения и осторожного цитирования. «Чтобы хорошо писать, – говорил он, – страдать нужно, страдать». Л. Толстой в письме к Н. Страхову остудил стремление публики возвести в ранг пророка и святого «человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла». Это при том, что сам Толстой очень ценил Достоевского и, уходя из Ясной Поляны, взял с собой только две книги — Евангелие и «Братьев Карамазовых». Интересно, что и сам Достоевский думал о себе в таком же ключе. Вот что он писал И. Аксакову: «Вы думаете, я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь. Многие мне это пишут, но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение».
Мир Достоевского – это не столько реальный окружающий мир или даже мнение о нем, сколько определенное и очень непростое состояние сознания. Оно не может быть плодотворно усвоено без того, чтобы не пройти ряд весьма рискованных соблазнов, как и без того, чтобы не испытать духовное страдание. Вот почему при жизни Достоевского русская критика не раз реагировала на его книги с таким болезненным неприятием: «Истерический бред развинченных нер-вов и эпилептические судороги — все это смешано в один сумбур, имеющий подобие с теми грезами, которые наполняют голову пьяницы, страждущего белой горячкой после долгого запоя». Это из рецензии 1879 года на «Братьев Карамазовых». При всей вульгарности и недальновидности рецензента в одном ему не откажешь — он верно почувствовал, что перед ним не картина жизни, а срез сознания, в котором борьба между добром и злом чаще приводит в исступление, чем «спасает сердца и разрешает души». Такое может пугать и даже отвращать, но может и завораживать. И не было в мировой литературе ХХ века ни одного серьезного писателя, который бы не испытал на себе завороженности борениями и безд-нами русского гения.
Есть и другой Достоевский, менее известный, но не менее значительный. Он открывается нам в своей публицистике, в «Дневнике писателя», в обширной переписке с самыми интересными людьми тогдашней России. Человек, тяготеющий к национально-православному кругу идей, найдет там самую, быть может, существенную помощь и поддержку в оттачивании и отстаивании своих убеждений.
Но Достоевский не был бы Достоевским, если б позволил себе обойтись без присущего ему напряжения и в публицистике. Полюсами здесь служат уже не ад и рай страждущей души, а декларированная Достоевским «всемирность» русского человека и стремление во что бы то ни стало сохранить его национальную самобытность.