Андрей Губин. Таинственный клинок
«Собакам – львиные почести!» – желчно думал Лермонтов, пуская коня рысью по белым ромашкам склона.
Высочайшим повелением поручику Голштейну, барону, была пожалована сабля с Андреевским крестом на рукояти. А между тем не только офицеры, но и солдаты отлично понимали, что поручик угробил в деле пол-отряда ради жалких трофеев – четырех сожженных саклей и одного плененного подростка. Понимали и то, что Голштейн – племянник флигель-адъютанта.
Вчера в собрании нашампанившийся поручик постоянно касался рукой сверкающей сабли. И простые, с костяными ручками кинжалы прославленных офицеров многим показались убогими. Маменьки дочерей на выданье благосклонно кивали герою вечера.
Лермонтов понимал всю глупость и суетную мишуру одеяний, чинов и наград. Но душу он поверял бумаге, а на людях выставлял напоказ детскую вспыльчивость и молодечество. Быть первым, хоть умереть, но лишь бы зрителями смерти были толпы людей, – самое горячее желание юности. Оно заставляло писать, заимствовать, подражать – любой ценой выбиться в первые.
Очень скоро он понял, как трудно зажечь звезду во лбу, и потом напишет о претендентах на корону Наполеона, кончающих чиновниками 14-го класса. И все-таки желание быть выше останется в груди, в которой мировая скорбь была любовью к миру.
Однажды на бал он явился в диковинном наряде астролога, расписанном магическими пентаграммами. Пошла мода на черные кавказские бурки – он временами появлялся в белой, как снег. Щеголял прекрасными пистолетами. Безжалостно острил над показными храбрецами и часто поражал товарищей безумной, ненужной смелостью под пулями. Иногда ходил в дело только с холодным оружием, давая смерти фору.
Быть лучшим – качество поэта. Лермонтову оно было присуще особо. Не будучи красавцем, он дорисовывал себя в автопортретах…
Нынче он ехал из станицы Кисловодской в Богунтинский редут, что за Ессентучком. По слухам, один богунтинский молодец добыл в стычке шашку редкой стали…
Свищет ветер в развалинах древней часовни. Над горами, облаками и долинами несет стражу задумавшийся в полдневный час Эльбрус. Далеко в разрывах тумана синеет Бештау.
Открылась ковыльная степь. Снова прохлада рощи и звонной речки. И вот блеснул крест на колокольне Богунтинского редута. За каменными стенами с бойницами деревянная церковь, длинный сарай – арсенал, казачьи землянки и хаты. Уже и по эту сторону стен лепились мазанки, образуя станицу, заросшую камышом и барбарисом.
Лермонтов спешился. Залаяли собаки. Привязать коня не успел. Подбежали бойкие казачата, отогнали собак и смело взяли тисненый повод. Никакой платы казачатам не надо – они ее уже получают, дыша с конем одним ветром.
Он вошел в хату…
По глиняному полу бродили прирученные фазаны и волчата. С ними пытался бодаться козленок. В бочках зерно и соленое сало. У пылающего жерла русской печи гремела чугунами нарядная молодайка. С высокой лежанки немигающе сверлили гостя глаза старухи. Молодайка поклонилась молодому офицеру, презрительно глянула на старуху и нарочито бойко поднесла Лермонтову полный чихирный ковшик. Он положил хозяйке монету и пошел по бурьянам над шумной и чистой, как слеза, Богунтой к пасеке…
На яркой соломе сидят старики. Поглаживают на плечах мохнатые овчины, прикрывают глаза высохшими ладонями, неспешно ведут пир-беседу…
- Не обессудь, ваше благородие, – прямо сказал один седобородый, – мы истинноверы, ковшик опосля тебя в огонь кинем. Не нами начато – не нами кончится. Ты ведь поди и дым из трубы глотаешь на потеху беса?
- Балуюсь только, а сейчас и трубку с табаком забыл. А что, у вас никто не курит?
- Есть подлецы, услаждаются, – сплюнул старик с тусклой медалью на латаной рубахе. – А то еще чай пьют, тьфу, прости, господи! Не хочешь, а согрешишь словом!
- Словесный грех невелик, – говорит другой.
- Во словах весь блуд и есть, – отплевывается герой с медалью. – Сатана и правит словом, прелести в слове много. По слову в огонь идут. Потому и была главная казнь – языки резать, а не блуди! Письмена же, которые возмущают, в огонь! Слово – Бог, но это в старых книгах...
Осторожно повел гость беседу о гирле – правда ли, их станичник добыл шашку секретной стали?
- Кто бы это? – гадали и кумекали старики. – Должно, Павло Татаринов, жадный, везущой казак!
- А может, Митька Усик – тоже из Чечни недавно табун пригнал.
- Да вот он, Митька!
К пасеке подходил молодой черноусый казак… На вопрос о шашке Митька загадочно изрек:
- Было дело, скажи-ка, дядя…
И дальше уперся, как норовистый конь.
Солнце зашло за волнистую гряду гор. В чистейшем, в светлом над горами небе мерцает одинокая звезда. Горы потемнели. За бесчисленными складками, словно вырастая из преисподней, высится седая обрывистая синева снежного гиганта о двух головах, недоступного, непонятного стража горских селений, притаившихся в скалах без огонька…
Худой, небритый, в мятой фуражке, Лермонтов подсел к Павлу Татаринову, помощнику атамана, и спросил о гирле.
Павло, высокий, узкоплечий, рябовато-бледный казак с бегающими разбойными глазками, услужливо подал гостю подрумяненное ребро, отхватив его от туши острым татарским ножиком. Незаметно скрылся и через минуту принес замотанную в масленое сукно шашку.
Лермонтов сразу узнал ее по клейму и отрицательно махнул головой – не та.
- Гурда и есть! С хана снятая! Истинный бог! – врал напропалую Павло, почуяв наживу. В медной бороде его таился злой блеск ранней седины.
- Ты бога не поминай, Пашка! – осуждающе сказал атаман.
Лермонтов смеялся… Хмель ударил в голову поэта:
- Коня отдам и десять червонцев!
Павло икнул от волнения и трусливо побежал в темноту. Принес великолепную дагестанскую шашку. По черной стали серебрились стихи Корана.
Казак обиженно выпучил глаза – гость снова отрицал булат, послушав долгий звон и полюбовавшись письменами. Старики уважительно смотрели на юного офицера и подливали ему в ковшик.
- Больше нету! – признался Павло, хищно поглядывая на тонконогого коня и замшевое седло в богатом уборе.
- Жаль. Придется пустым ворочаться. Только коня прогонял даром.
- Эх, господин офицер, душа у вас чудная, вижу! – выдохнул Митька Усик. – Брешет он, есть, сохраняет!
Павло с ненавистью глянул на Митьку, прохрипел:
- Ладно, губите меня, губите! Вот она!
Выхватил из деревянных ножон, стянутых сыромятиной, чудесный клинок безо всякой оправы, с залапанной тисовой рукоятью – так по замыслу мастера скрывалась знатность шашки.
Свет костра вспыхнул на узкой, будто извивающейся желтой змеей пламенной ленте (он любил сравнение клинка и змеи). Павло отбежал от костра в тьму. Его не стало видно. Вдруг там, где он должен был стоять, вспыхнули небесные звезды, пойманные зеркальной сталью.
- Пятнадцать червоных и коня с седлом и уздечкой! – вернулся и заплакал Павло.
Павло положил клинок на спину жареного зверя и легко потянул на себя – лезвие тонуло и тонуло в мясе, перерезая кости хребта. Казак взмахнул шашкой, поискал глазами и рубанул кусок окаменевшего туфа – зазубрины не осталось. Заголив рукав, провел жалом шашки по заросшей руке – и медные волоски рассыпались по сияющей стали. Бросил гирлу под ноги офицеру – как сорок струн зазвенела она печалью для хозяина. Выпил ковшик и сел на землю, обхватив голову руками, словно накануне казни.
Тихо лилась казачья песня…
Не поднял поэт шашку. Смотрел на зеленый ковш Большой Медведицы. Будто проснулся в незнакомом месте. Кавказский пленник с колодками на ногах, в темной яме. Он отрезан от всех. На пожизненной каторге. Никогда не обнимет возлюбленную. Навсегда лишен сыновнего счастья – обнять мать и отца...
Это его единственная надежда в стране рабства, где и господа – рабы, царь – раб, где поэт – какая тщета! – даже внешне не хочет уступить поручику с Андреевским крестом.
Его поразило отсутствие украшений и золота на клинке. А казачья песня уже стронула лавины строк в душе. Он глянул на пламень гирлы и словно прочитал на стали новые стихи:
В те дни была б ему богатая резьба
Нарядом чуждым и постыдным…
Тогда серым волком скакал бы он стремя в стремя с князем Игорем, плыл бы на красных судах с рыжими предками-шотландцами, первым встречал бы на льдине медведя, не заботясь о богатой резьбе своего копья.
Казаки подняли гирлу и наслаждались ее звездным холодом. Митька Усик отцепил у дяди Павла ножны.
«С хана снятая!»
Он взят за Тереком отважным казаком
На хладном трупе господина.
И долго он лежал заброшенный потом
В походной лавке армянина…
Пыль и ржавчина покрывают клинок – безвредную игрушку на стене. Ненужный жар. Бесполезная острота…
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
О, эта ночь мудренее утра! Как он додумался – «Мальчишка! Юнкер!» – перещеголять барона Голштейна оружием? Разве его разящий поэтический меч, неистребимый, как дух, как Демон, как вечность, сравнится с побрякушками салонных бойцов?..
Вдруг раздались близкие выстрелы, загудел и впрямь набат. Мигом опустели костры. Стар и млад вскочили на коней и помчались на блеск и дым в камышах. Лермонтов тоже вскочил на своего коня и помчался в дело с пламенеющим клинком в руках. Павло Татаринов пытался остановить поэта, переживая за коня, но не успел.
Стычка оказалась пустяковая, будничная. Пострадал один Митька Усик.
Несколько дней назад станичные подростки подкрались к горскому стаду в балке и незаметно перемазали рога животных свиным салом. Бедные горцы с гневом изгнали оскверненных коров и быков – и подростки пригнали их домой. Теперь горцы в отместку налетели на казачий табун в ночном, со стрельбой и визгом угоняя коней.
Погоня вернулась ни с чем. Рухнуло состояние Митьки – угнали его двадцать лошадей. Осиротел казак, хоть в петлю лезь. Сел у потухающего костра, закручинился…
- Где тонко, там и рвется, – жалел парня в разговоре с Лермонтовым Павло Татаринов, заботливо охлопывая шерстяной варежкой вспотевшего коня. – В прошлом году отец его закунался в Подкумке, на Троицу сестру украли татары, потом невесту его выдали за гребенского есаула – ох и богат есаул! – а теперь всей жизни лишился – коней потерял. Уж вы бы ему, ваше благородие, подарили на коня монету али две.
- Ты меня не жалей, дядя Павло, – встал Митька и лихо выпил большой ковш. – Господа старики, прошу по бедности моей и чтя отца моего заслуги, справить мне коня и отпустить на разбой. Я коней добуду. И двадцать магометов привезу в мешке, как тыквы, а может, и есаула энтого приторочу к седлу. Не жить мне без Аксиньи, с детства метили мы соединиться…
У него – Аксинья… А у поэта – Варенька…
В редуте зазвонили к заутрене, и казаки стали креститься. Лермонтов тоже снял фуражку и отер холодную от рассвета щеку. Обнажил гирлу, полюбовался клинком в солнечных брызгах. Представил Москву, сонную тишину роскошного кабинета, пыльную гирлу на текинском ковре…
Жуя чурек, поэт подошел к Митьке и повесил на широкое казацкое плечо драгоценную шашку.
- Держи на здоровье. Поминай Михаила Юрьева.
Митька только рот раскрыл.
- Премного благодарны, ваше благородие, – загудели старики. – За что ему такая милость?
Павло икал от волнения, примериваясь взглядом к Митьке.
- Потом… потом скажу! Спасибо, братцы, за хлеб-соль и спасибо за песни!...
Стихотворение было готово целиком – осталось записать…
Всадник мчался по горной долине против пустынного ветра, покачиваясь в упоительном беге.
Краснели кусты на меловых склонах – первый багрянец осени. Вороны, как мельницы, махали крыльями над старинными могильниками. И потягивались на солнце рыжие львы пустынных скал.
Казаки долго смотрели вслед и еще не знали, какой чудесный клинок увозил их гость из станицы.
Потом их детей матери будут баюкать под «Казачью колыбельную». Когда дети и дети детей, и дети детей вырастут, то на всю жизнь заучат «Бородино» и станут изустно передавать своим детям стихотворение «Поэт», долго понимая его буквально, как о казачьем кинжале.
Отделкой золотой блистает мой кинжал,
Клинок надежный, без порока.
Булат его хранит таинственный закал -
Наследье бранного востока…
И через сто лет не рассеялся дым пистолетного выстрела, ставший вечным трауром над вечной прелестью Кавказа. Навсегда остался поэт на высокой земле, кровью заплатив налог за постоянное местожительство. Сидит на гранитной глыбе с изображением его бессмертного оружия – лиры. Смотрит главный дозорный офицер на грани Большого Кавказа. Все видно ему – от Кинжала до Казбека, от травинки до звезды...
(Печатается в сокращении)
26 июля 2014 года