Прости, Мотя…
Не дружили мы с ней, а так, если б она была парнем, можно бы сказать – корешевали. Поэтому и не удивился я, когда Мотя дала мне читать свое личное письмо.
Прочитал я его. Письмо как письмо – обыкновенное, материнское. С уговорами и наказами, со слезными просьбами беречь себя, с многочисленными низкими поклонами от всей родни, а в самом конце уж очень кривыми, я бы сказал, какими-то горестными и шаткими от беды буквами значилось: «И еще я тебе сообщаю: Ольга кумова пришла на Пасху с войны и нынче родила сына, славненький такой, кривоногенький. И Наська, соседка наша, возвернулась, а мать ейная такая счастливая, занавески порезала на пеленки. А тебя все нету. Видно, останусь я одна, прожгут мои слезы подушку насквозь. Одумайся, доченька, пожалей свою мать».
Ничего не успел я тогда сказать Моте: в это время из штаба дивизии пришел наш лейтенант и объявил, что остаемся здесь.
Выбрали мы в балке место поровней, позатишней. Разостлали брезент…
Ко мне подошла Мотя и попросилась переночевать с нами. Я сказал ей, мол, ложись, места всем хватит.
Мотя принялась готовить постель. В головах положила вещмешки, под бока постлала шинели. Раскинула широкое ватное одеяло.
- Маменька, когда на войну собирала, говорит, возьми, все помягче будет, и тепло в нем свое, домашнее.
Некрасивая, толстая была Мотя, а хорошая. Добрая и заботливая, будто сестренка. Всегда у нее – нитки, заплатки, пуговицы, крючки… Как для нее ватное одеяло носило в себе родное, домашнее тепло, так и она для нас в гремучей приволжской степи носила в себе тепло и ласку наших далеких сестер и матерей. Вот и улегся взвод, задышал в одно, каждый каждого согревая своим теплом.
Мотя лежала на спине с краю. Уткнулся я головой в ее плечо, пригрелся и стал дремать. Стал дремать и почувствовал какое-то беспокойство, волнение в себе…
В темноте под ватным одеялом приоткрыл я глаза, прислушался и понял: Мотино сердце гулко, взволнованно стучало и волновало меня. Мотя своим неровным дыханием тревожила меня. Прикоснулся я своей щекой к Мотиной – горит она у нее, жаром пышет. Притих я, дыхание затаил. Даже не затаил, а вроде бы задохнулся. Осторожненько положил ей на грудь руку и тут же спохватился: бессовестный, что же я делаю!
Отодвинулся.
Лежали молча…
Потом Мотя зашептала:
– Папаньку убили, Андрюшку с Никитой… Маманька моя… Отпусти меня домой. Отпусти.
И обняла меня Мотя, приникла ко мне.
Я опешил.
Молчал и собирался с мыслями. Как же так, думал я, ведь это дезертирство. Измена. И потом, как это мой ребенок будет сиротой. И вообще, как же без любви и вдруг такое…
Я думал, как сказать ей обо всем этом, а она будто подслушала мои мысли, поняла…
Осторожно, словно боясь спугнуть что-то, Мотя отстранилась от меня, отвернулась, согнулась чуть ли не вдвое и затихла.
На следующий день да и потом Мотя избегала встреч со мной, а если и встречалась, то краснела, стыдилась смотреть мне в глаза и наконец перевелась из штабартдива в стрелковый полк.
А в ночь под Новый год, когда мы уже колотили немцев, гнали их по степи от Волги, Мотю убило осколком под станицей Нижне-Чирской…
(Печатается в сокращении).
7 мая 2014 года